живое слово
от живого автора к живому читателю
"Вне текста
ничего нет" Жак
Деррида
|
новые сцены из жизни московской богемы 6 Е. Рейн, Лимбус Пресс, Санкт-Петербург 1999
Это было в августе 1956 года. Вместе с Дмитрием Бобышевым я возвращался из Прикарпатья в Ленинград. Ехали через Москву. Еще в поезде мы решили найти Пастернака. В Мосгорсправке за пятнадцать копеек нам дали его адрес. Тут же мы отправились в Лаврушенский переулок, нашли дом, подъезд. В подъезде сидела консьержка. - Вы к кому? - К Пастернаку. - Нет его, он на даче, - и отвела глаза. И я вдруг понял - она врет. Мы ушли, побродили по окрестным переулкам, выпили пива у ларька и вернулись. В подъезде никого не было, консьержка куда-то ушла. Мы бросились к лифту и поднялись на седьмой этаж. Чтобы подавить смущение, я сразу же нажал кнопку звонка. Дверь распахнулась мгновенно. В проеме стоял Пастернак - белые полотняные брюки, пиджак из синей диагонали, загорелое, почти бронзовое лицо, короткая, но запущенная стрижка. Белок левого глаза, ближе к переносице залит кровью. Тогда это называлось "лопнул сосуд". - Борис Леонидович, здравствуйте! Простите, пожалуйста, мы к вам. - Заходите, мальчики. Комната совсем небольшая, одна стена - книжные полки, затянутые синим сатином. Рядом - высокое старое бюро. Я взглянул в окно - оно выходило на церковь. Пастернак сел на венский стул, мы - на диванчик. - Ну, рассказывайте, откуда вы? Мы стали рассказывать. Он слушал тихо, внимательно, иногда задавал вопросы: кто родители? стихи пишете? что читаете? кто ваши любимые поэты? Я назвал книги Пастернака, начиная с "Близнеца в тучах". На это он промолчал. Стихи прочесть не попросил. Стал говорить сам. - Я написал роман. Писал его очень долго. А задумал совсем давно, еще до войны. Это о нашей жизни, обо всем, что случилось с моим поколением. - И о лагерях? - спросил Бобышев. - Нет, лагеря там впрямую нет, - ответил Пастернак, - ведь наша жизнь - не только лагеря. - А что будет с романом? - спросил я. - Я думаю, что его напечатают. Сначала, может быть, в журнале, а потом он выйдет в "Гослитиздате". Так за три года до истории с "Доктором Живаго" мы узнали о его существовании. - Может быть, вы хотите меня о чем-нибудь спросить? Я отвечу, как умею. Мы стали спрашивать о Цветаевой, о Маяковском, о Мандельштаме, Ахматовой, Павле Васильеве. Он отвечал коротко, правда, фразы громоздились, набегали одна на другую. Помню, он посоветовал найти Ахматову. - Ведь Анна Андреевна живет у вас в Ленинграде. Я думаю, что ждановское постановление теперь уже не имеет прежней силы. Может быть, через год ее издадут. Он опять ошибся, как и в предположениях о своем романе. Но в этом случае только на два года. - Вы голодные? - внезапно спросил Пастернак. Мы переглянулись. - Хотите яичницу? Есть белый хлеб, я поставлю чай. И он вышел. Мы стали рассматривать книги на полках. Их было не очень много, целый ряд - сборники стихов, другой ряд - французские книги - Пруст, Верлен, Валери, еще какие-то немцы, наверное Рильке. Стояло не совсем полное собрание Льва Толстого, то, в котором около сотни томов. Вошел Пастернак. - Пойдемте на кухню. Кухонька оказалась совсем тесной. Мы втроем еле-еле поместились. На столе стояла огромная, по-моему еще дореволюционная, сковорода. И в ней - такая же большая глазунья. Я не поленился - сосчитал желтки. Их было девять. - Вы знаете, какой у меня в ваши годы был аппетит? Ого! - сказал Пастернак. Целиком нарезанный кирпич белого хлеба лежал в соломенной хлебнице. На плите кипел чайник, на нем подогревался заварочный. - Кладите побольше сахара, сахар нужен для питания мозга, он укрепляет память. Как у вас с памятью? - По-моему, все в порядке, - сказал я и прочитал пастернаковское стихотворение "Здесь прошелся загадки таинственный ноготь..." Пастернак не перебил меня, не сказал ни слова. Несколько секунд мы молчали. Потом он медленно с расстановкой произнес: - Теперь я пишу иначе - проще и лучше. Мои новые стихи будут изданы вместе с романом. - А нельзя их прочесть? - спросил Бобышев. - Можно, только не сейчас. Если вы будете в Москве, позвоните или оставьте адрес, я постараюсь, чтобы вам их прислали. Через два месяца я получил из Москвы бандероль со стихами из романа. Это была машинопись, третий или четвертый экземпляр. Она до сих пор хранится у меня, но отправителем был не Пастернак. Вероятно, он кого-нибудь попросил. Мы были у Пастернака в гостях уже больше двух часов. Вдруг он посмотрел на левое запястье. - Через десять минут придет парикмахер из Союза писателей. Уходить очень не хотелось. - Борис Леонидович, - сказал я, - а мы стрижке не помешаем, пусть вас стригут, а мы будем с вами говорить. Мы вас не обо всем спросили. - Это
в другой раз, мальчики, - сказал Пастернак. - А что касается разговора
во время стрижки, то последний человек в мировой литературе, который мог
себе это позволить, был Анатоль Франс.
БЮЛЛЕТЕНЬ НА МЕСЯЦ Из глубины поколений, из темных генетических тоннелей пришло в нашу семью проклятие депрессий. МДП - маниакально-депрессивный психоз или циклотемия, как называют эту болезнь профессионалы. С годами она затухает, стушевывается, но в тридцать пять-сорок лет я постоянно "качался" на этой ужасной синусоиде. Особенно тяжелы депрессии, когда белый свет предельно черен и не мил, когда жизнь отвратительна, бессмысленна, убога и отталкивающа. Рука бессильна поднять телефонную трубку, одеться и выйти на улицу - величайшая проблема. А жить надо (или не надо - это тоже вопрос), а если надо, то изволь добывать хлеб насущный. И тут я открыл для себя психо-неврологический диспансер. Это был мир убогий, но довольно приветливый. Во время первого своего визита я стал что-то рассказывать о своих проблемах, меня оборвали на полуслове и выписали бюллетень. По этой справке Литфонд платил мне десять рублей в день. А это в семидесятые годы было вполне достаточным для сносной жизни. Более того, существовали еще бесплатные обеды и какие-то стационары, где читали газеты, слушали музыку и проводили просветительные беседы. Но в стационаре я не появлялся, также как категорически отказался от всяких предложений о больнице. Но вот обедать на улицу Чехова захаживал. И это были вполне приличные обеды с борщом, котлетами и компотом, получше тех комплексных, что предлагали за рубль двадцать в Доме литераторов. Исполнился первый месяц моего бюллетеня, и милейшая интеллигентная женщина, врач из диспансера, что на Краснобогатырской улице, сказала мне: - Я сама не могу больше продлевать ваш бюллетень, это может сделать только главврач в городском диспансере. Вы хотите к нему поехать? - Отчего же нет. Она вызвала машину, и мы поехали. Это уже было иное заведение. В самом центре Москвы, кабинет огромный, светлый, итальянские окна. Высокий, выше меня, жизнерадостный профессор, седой, с испаньолкой, в пенсне. Рядом медицинская сестра в безупречном крахмале. Это я увидел, когда вошел в кабинет, но около получаса я протомился у дверей, пока мой лечащий врач рассказывала профессору обо всех моих состояниях и проблемах. Она же, естественно, привезла с собой и историю болезни. Профессор был радушно вежлив и как-то особенно оптимистически настроен. - Ну, как, молодой человек, как ваша меланхолия? Все еще не проходит? Я развел руками. - А вообще-то вы чем занимаетесь? - Я литератор, сочиняю. - Что именно? - Разное. Но всю жизнь пишу стихи и считаю это своим делом. - Стихи? Ну-у, стихи мы все пишем. Вот она, - он указал на медсестру. - Выступает со стихами в нашей стенгазете. Да и я не прочь иногда. Не хотите ли что-нибудь прочесть? Мне было не до стихов. - А кто-нибудь читал ваши стихи, в смысле из понимающих людей? - Да, - сказал я, - Ахматова, Пастернак. Вы их считаете понимающими людьми? И тут я случайно увидел, как профессор ногой под столом толкнул медсестру. Он давал ей знак записывать. Он понял, что перед ним не циклотемик, а больной манией величия. - Ну и что они? Вы как им посылали стихи? Почтой? - Нет. Я знал их лично, встречался с ними. Профессор снова толкнул медсестру. - А кто-нибудь из современных поэтов слышал о вас? - Да, я дружу с некоторыми, - и я назвал пять или шесть популярных фамилий. При этом ни на грош не наврал. Профессор в восторге развел руками. - Вы сейчас в крайней точке вашей болезни, - сказал он, - хуже некуда. Теперь только вверх, - и он начертил в воздухе пресловутую синусоиду. - Идите, дружок, домой, уверяю вас, то, что вы здесь сказали, строго охраняется врачебной тайной, о ваших болезненных фантазиях никто не узнает. И он
выписал мне бюллетень еще на месяц.
ВИКТОР БОРИСОВИЧ Лет пятнадцать я мечтал встретиться со Шкловским. Я достал буквально все его книги. Я прочел роман Каверина "Вечера на Васильевском острове". Я прикрепил над письменным столом фотографию, где он на пляже в купальнике сидит спиной к спине с Маяковским. Я цитировал пародию Архангельского. Я считал Шкловского гением - создателем уникального стиля. Я придумал какую-то периодическую систему элементов русской литературы, явно подражая Виктору Шкловскому. В чем там было дело, сейчас уже не помню. Впервые я его увидел в 1963 году на лекции на Высших сценарных курсах в Москве. Впечатление было большое. Правда, в самом финале он заговорил о каторге Достоевского, о "Записках из мертвого дома" и ужасно распалился. Он вспомнил орла, которого каторжники выпускали на свободу. Он вытянул вперед руку и закричал: "Вот орел побежал по степи к свободе!" Искусственная челюсть вылетела у него изо рта, но не упала, он поймал ее в воздухе протянутой рукой. В семидесятом году был снят по моему сценарию фильм "Чукоккала". Я довольно близко познакомился с Корнеем Ивановичем Чуковским. Все фильм хвалили, было полно хороших рецензий. Надо было развивать успех. Теперь пришла пора сделать фильм о Шкловском, решил я. Режиссером должен был быть Алексей Габрилович. Мы написали заявку. Сам мэтр - Габрилович-старший - отец Алексея, Евгений Осипович вписал туда несколько фраз. Надо было получить согласие Шкловского. Я позвонил ему, трубку сняла Серафима Густавовна. Я объяснил ей, в чем дело, она пригласила меня зайти. Оказалось, что Шкловский видел "Чукоккалу", ему понравилось. Чуковского он называл "Корнейчуком". С первого момента он начал говорить о деньгах. - Сколько вы напечатали прозы? - спросил он меня. Я назвал какую-то жалкую цифру. - А я больше пятисот печатных листов. Так что, молодой человек, сами понимаете... Я предлагаю вам двадцать пять процентов. При этом сценарий целиком должен был писать я. Корней Иванович о деньгах не упомянул ни разу. Я согласился со Шкловским. Вдруг он сказал такую фразу: - Даже собак нельзя кормить битым стеклом. Я прочту ваш сценарий. Я благодарно кивнул. Я стал приходить к нему ежедневно и что-то записывать. Однажды, посреди нашей работы пришел журналист за интервью. Шкловский устроил сеанс - кричал, бегал, вращал глазами. Оказалось, что он многое путает. Он считал, что Ахматова умерла в Фонтанном доме, он перепутал Морозова-пушкиниста с Морозовым-шлиссельбуржцем, приписав ему открытие десятой главы "Онегина". Но в общем, впечатление было сильное. Он был еще в очень хорошей форме. Иногда среди беседы он внезапно вспоминал Маяковского, Хлебникова, Кульбина, Эйхенбаума. Рассказал мне, что в архиве царской ставки хранится телеграмма коменданта петербургского Адмиралтейства: "Вынужден сдать Адмиралтейство. Окружен броневиками Шкловского". Это о событиях Февральской революции. Однажды он спросил меня: - Что вы делаете вечером? - Я свободен, Виктор Борисович. - Приглашаю вас в Дом кино на премьеру. Серафима пойти не может. Серафима сказала, что в таких мятых брюках я появляться в Доме кино не должен: - Снимайте брюки. Я снял. Остался в трусах, сел стыдливо в кресло. Она очень ловко выгладила брюки. Мы поехали в Дом кино. Это была премьера "Братьев Карамазовых". Пырьева уже не было в живых. Фильм заканчивали Лавров и Ульянов. Это была самая роскошная кинопремьера, которую я когда-либо видел - сотни фотографов, журналистов, телевизионщиков, Эверест цветов, дипломаты, светская толпа. Нас посадили в тот особый ряд, что резервируется для съемочной группы. Шкловский не давал мне смотреть фильм, все время говорил о Достоевском - громко, отчетливо, гладкими фразами. Вдруг я вспомнил, что все это уже слышал, и вспомнил - где. Он цитировал себя, свою книгу о Достоевском "Pro" и "contra". После фильма я пошел провожать Виктора Борисовича. Стояла теплая зима, но он был в тяжелой шубе, в бобровой шапке боярского типа. Он устал, ему было не по себе. Толпа расхватывала такси у Дома кино. Мы побрели к Белорусскому вокзалу. Там стояли машины, но шоферы ждали "выгодных" клиентов. Ехать к "аэропортовским" домам не хотел никто. Шкловский еле стоял на ногах. Надо было что-то предпринять. Я распахнул дверцу ближайшей машины и плюхнулся на сиденье. - Гагарина знаешь? - спросил я очень недовольного на вид водителя. - Гагарина знаю, - ответил тот. - А ты кто, Титов, что ли? - Видишь этого человека в шапке - вон, на тротуаре стоит? - Ну и что? - Это тайный главный конструктор, это он запустил Гагарина и Титова. Старик, шесть раз Герой труда, его надо домой отвезти к метро "Аэропорт". Все будет учтено, ты не беспокойся. Водитель вышел из машины и пошел за Шкловским. Этого я не учел. Я не успел предупредить Шкловского. Сейчас водитель его о чем-нибудь спросит, я буду разоблачен, и мы никуда не поедем. Но я недооценил Виктора Борисовича. Он уселся на переднее сиденье. Мы поехали. - Ну, что, - спросил водитель, - как там Юрик и Герман? Полетают еще? Шкловский в ту же секунду ответил: - Любое событие есть диалектический прыжок на фоне общей спирали истории. Водитель был абсолютно удовлетворен. Я через сидение протянул ему сигарету "Уинстон". Он уважительно заметил: - Понятно, значит, ждать надо на днях. Тут мы, слава Богу, приехали. Кстати, меня всегда занимал один анекдот о находчивости и предприимчивости Шкловского, рассказанный мне в Ленинграде еще в пятидесятые годы. Еще сегодня живет в Бостоне Надежда Филипповна Фридлянд. Ей ныне девяносто шесть лет. С детских лет я дружил с ней и ее дочерью, замечательной писательницей Людмилой Штерн. Надежда Филипповна знала Шкловского с 1916 года. Замечу также, что Надя Фридлянд упоминается в ранней книге Шкловского "Zoo". Она мне рассказала такую историю. Когда Горький уехал в эмиграцию, то он свою квартиру в Петрограде на Кронверкском оставил Шкловскому. И Надя поселилась со Шкловским в горьковской квартире. Стояла голодная страшная зима времен Гражданской войны. Теплого пальто у Нади не было. Она почти не выходила на улицу. Однажды Шкловский сказал: - Тут где-то находятся горьковские отрезы. Через десять минут он нашел в задней комнате сундук, набитый английскими шерстяными тканями. Он выбрал потолще и получше и спросил Надю: - У тебя есть приличный портной? - Но это же воровство! - Ну, тогда мерзни или сиди дома, - холодно сказал Шкловский. Через неделю пальто было сшито. Шкловский являлся в те времена членом ЦК партии левых социалистов-революционеров. Однажды глубокой ночью он и Надя возвращались домой. Когда они вышли на Кронверкский проспект, то неожиданно увидели, что окно их кухни светится. - Засада, - сказал Шкловский. Он подумал минуту и продолжил: - Ты возвращайся домой, тебя не возьмут, а я попробую через наше "окно" в Белоострове уйти в Финляндию. И он пошел пешком на вокзал к первому поезду. Он перешел границу и вскоре объявился в Берлине. Засады, кстати сказать, не было. Оказалось, что они просто забыли перед уходом выключить на кухне свет. Через год уехала и Надя Фридлянд. Шкловский все еще был в Берлине. Надю он встретил приветливо. - Хочешь хорошо пообедать? - спросил он ее. - Кто же не хочет. - Приглашаю тебя на обед к Горькому сегодня в пять часов. - Я не могу пойти, - ответила Надя, - на мне ворованное пальто. Он узнает свой отрез. - Не узнает, - сказал Шкловский, - там было двадцать отрезов, как он мог их запомнить. - Тогда пойдем, - сказала Надя, - я неделю горячего не ела. Они пошли. Шкловский представил Надю Алексею Максимовичу. Прямо в прихожей он спросил у Горького: - Алексей Максимович, обратите внимание на это пальто, оно вам не кажется знакомым? Приглядитесь как следует. А пальто было из приметной английской ткани в крупную ёлочку. Горький посмотрел внимательно, покачал головой, узнал, сказал: - Это из того моего отреза, что мне прислали еще до катастрофы из Манчестера. По словам Надежды Филипповны, у нее подкосились ноги. Она залепетала что-то, хотела поцеловать Горькому руку. Тот руку отдернул. - А, ну-ка, пройдитесь туда-сюда, - сказал он, - я погляжу. Надежда Филлиповна, ни жива ни мертва, зашагала по огромной прихожей. Горький внимательно следил. Наконец, сказал: - Портной приличный, только левый рукав тянет. Фильм по моему сценарию о Шкловском поставлен не был. Шкловский параллельно вел с телевидением переговоры об экранизации книги своих воспоминаний "Жили-были". Этот фильм был снят. Я был в ЦДЛ на панихиде по Шкловскому. Людей было немного, человек тридцать. Не помню, кто выступал. Под его голову была положена подушка. Огромный, неестественно обширный, какой-то двояко-выпуклый череп его поднимался высоко над гробом. Он безусловно был гениальным человеком. По крайней мере, частично гениальным. В холле ЦДЛ я отколол от стены траурное объявление о смерти Шкловского. Оно и сейчас у меня. Кстати, Виктор Борисович дал мне рекомендацию для вступления в Союз кинематографистов, куда я так и не вступил. На приемной комиссии некто заявил, что я аморален, устраиваю пьяные оргии, одна студентка, чтобы не быть изнасилованной, выпрыгнула с балкона и сломала ключицу. А жил я на первом этаже в семье жены, и тесть мой был полковник и Герой Советского Союза. Так рекомендация Виктора Борисовича мне и не пригодилась. И только иногда, перерывая свой архив, я натыкаюсь на этот листок, исписанный крупными, отдельно стоящими буквами. |
|
|
|
|