живое слово
от живого автора к живому читателю
"Вне текста
ничего нет" Жак Деррида
|
Илья Фаликов Соблюсти чистоту жанра - обзора журнальных стихов - опять не получится. На то и причина есть - у нас занавес. Конец. Или начало? Многое кончается. Но и немало чего началось. Или - продолжилось. При всей разноголосице впечатлений от нынешнего стихотворства вполне знакомо русскому литературному уху - подобно струне в тумане - звучит тон некоего общего преодоления, о котором - с отсылкой к работе В. М. Жирмунского “Преодолевшие символизм” - уже, кажется, говорилось в критике. Материал для сопротивления-преодоления был. Все эти годы - лет десять-пятнадцать, особенно поначалу - поэты занимались крупной коллективной дракой всех со всеми, в том числе и боем с тенью. Что-то вроде свалки футбольных фанатов в пригородной электричке. “Спартак” (допустим, концептуализм) - чемпион, остальные - козлы. Остальных можно назвать так: литинститут. Это полюса. Но не все так однострунно. Мира под березами в обозримом времени не предвидится. Предлагаю заметки ( не совсем обзор) о стихах прошлого года, прежде всего журнальных. Здесь неизбежен выход за рамки года. Миллениум, господа. 2000 - ровный счет, не более того. Как сказал Г. Кружков, “Успокойтесь, примите миллениум, / Говорю вам: и это пройдет”. Однако - свербит. Что-то явно происходит. И явно нерядовое. Вот эта временная неоднозначность по-своему символична - нечто подобное имеет быть и в поэтическом времени. Назовем это многоцветьем. Вообще говоря, так оно и есть. Сто цветов наличествуют. Другое дело, что наблюдается разная природа их происхождения. Диких цветов, лесных или степных, нынче практически нет, хотя говорят, что где-то в Питере появился, придя из деревни, некий Кирилл Лепехин, который здорово поет на свои слова, и покойный Д. С. Лихачев приравнял его к Есенину с Рубцовым. Правда, сугубо по части русскости. Журналы - например, “Знамя”- тоже не чураются самородков и порой открывают их. Помнится, были А. Маковский, И. Чуранов, поэты спрятанной искушенности. Первый, по давнему уже сообщению “Независимой газеты”, пропал. Чуранов - мелькнул, ослепил (меня, например) и тоже исчез без следа. Вот эти внезапные вспышки - разговор особый. Где-то во второй половине 80-х “Новый мир” широко давал поэмы В. Антонова, говорившего о зоне на языке зоны. Правда, на оном языке говорил интеллигент, или как минимум горожанин. Это были поэмы подлинно мастеровитые, оставлявшие ощущение прихода нового поэта. Приход вскоре превратился в уход. Где Вадим Антонов? О нем недавно напомнила антология А. Дидурова “Солнечное подполье” (изд-во “Academia”, 1999). Здесь есть две его баллады, весьма впечатляющие. Баллады есть - поэт где-то в нетях. А может, так и надо?.. Сейчас “Знамя”, № 1 и “Дружба народов”, № 10 представили В. Брусьянина, живущего в сибирском селе Семилужки, со стихами того же, самородного плана: много крутых местных словечек, автогерой действует в условиях дикой природы, заботы его сугубо земные. Что сказать? Имя села изумительно, стихи же... Порой они странным образом напоминают нечто из 60-70-х, нечто бамовское, что ли, без БАМа. Этакое таежно-первопроходческое, в духе Пахмутовой. А порой - и нечто иное, например: “швырнул телагу под стропила / и обалдел от бытия”. Продолжение ильфопетровской поэмы о Гавриле, который служил хлебопеком. Гудят стропила. Натуральный селянин выглядит ряженым поселянином. Как это так? Что-то сместилось, смешалось и перепуталось. Возник эффект неофитства. Можно сказать - пафос неофитства. Это касается многих, особенно тех, кто пишет о Боге, или, точней сказать, - о чем угодно с непременным приплетанием Его с большой буквы, которая стала небоскребисто огромна от переизбытка употребления. Ей-богу, не за что ругать стихи Эллы Крыловой в № 1 “Знамени”- и ритмически это нередко интересно, и состав самого стиха вполне эластичен, а иные строчки не могут не подразнить, как-то: “Материнскую грудь заменив сигаретой...” Все ее стихи - про страдания. Страдает она красиво, в антураже либо прекрасной архитектуры, либо изысканного чтения. Охватив культурный слой, всенепременно устремляет глаза к Нему. Все здесь красиво и религиозно. Она верует, я не верю. Возможно, нынешний теоэстетизм, замешенный на вероисступлении, - все та же реакция на постмодернистский сарказм, на ту волну тотального отрицания, которая еще далеко не вся опала, хотя и идет на убыль. Сарказм перетекает в тихую подначку, перманентную усмешечку. Поиск ценностей, в общем-то, движется в том самом направлении, куда ему наверняка и надо идти: живая природа, культура, религия, традиция в широком смысле. Почему же столь нечасто встречаешься в нынешних стихах с простой человеческой речью? Нечасто. Но все же намного чаще, чем вчера. В прошлом году на церемонии вручения премий Антибукера было зачитано письмо от Эммы Герштейн. Там она высказала следующую мысль: нынче принято говорить о постмодерне - не уместней ли и не точнее ли говорить о постампире? Излагаю своими словами, ручаясь за смысл, как он был мной ухвачен на слух. А смысл глубок. Вся наша нынешняя жизнь, в том числе и поэтическая, - чистый постампир, руины империи. Пляски с песняками на руинах были неизбежны. Теперь идет стройка. Лужковско-ресинский постампир в поэзии, как правило, не проходит: у поэтов есть вкус. Эстетизм, о котором сказано выше, можно назвать как угодно. Допустим, неоклассицизм. Состарился
постмодернизм с бородкой юношеской, руки на груди
Это - Дмитрий Псурцев, “Знамя”, № 2. Неоклассицизм в варианте Псурцева, пожалуй, больше связан с тем бородатеньким юношей, трагическую кончину коего он зафиксировал, нежели с классицизмом как таковым, и в этом его принципиальное отличие от не столь далекого по времени образца, властное присутствие которого в поисках Псурцева не закрыто и его несомненной оригинальностью, - Заболоцкого поры “Торжества земледелия” и “Безумного волка”. Заболоцкий - на выходе из “Столбцов” - прямая связь с осьмнадцатым веком, Псурцев - уход от Кибирова (который и сам уходит от привычного Кибирова) к Заболоцкому. Уходит он интересно. Например, “Поздняя готика” - очень сильное стихотворение, которое надо читать, а не цитировать. Мир Псурцева - некое мистическое пространство, российское по сути, бесконечная дорога, на обочине которой стоит доморощенная богиня Амерзида, или, наверно, ночная бабочка, венерическая муза дальнобойщиков, эпически укрупненная до масштаба каменной бабы. Псурцев не рифмует, чаще всего использует белый пятистопный ямб, бывает - народную просодию, и это разноображивает его стихи - он скорей всего чувствует опасность некоторой внутренней монотонности. Между прочим, этот поэт живет в Лобне, невеликом городке, но обходится без стропил. На память приходит нечто опять-таки околоспортивное. Может быть, кто-то еще помнит такое имя из фигурного катания - Кира Иванова. Она каталась прекрасно, но была всегда вторая. На всех самых больших соревнованиях - всегда вторая. Кажется, один раз или, от силы, два раза становилась первой. Нынешний стихотворец в общем и целом - Кираиванова. Вечная серебряная медаль - отнюдь не Серебряный век. Говорят: стихи - не спорт. В поэзии чемпионов нет. Правильно. А в чемпионы все же рвутся. Естественно? Ну да. Плод такой соревновательности - она, Кираиванова. Поскольку ревнуют музу не к Копернику, а к мужу Марьи Иванны. Блоку мешал Лев Толстой. Имяреку мешает имярек. Море талантливых стихов. Умеют многие и много. Но умеют одинаково. Классно, но одинаково. Не в смысле взаимопохожести, хотя и это есть, а в смысле (опять-таки из фигурного катания) - школы. Это не противоестественно. Это нормально. Конвенционально, так сказать. А вот есть неконвенциональный Бердников, неконвенциональный Пальчиков - люди сверхзадачи. Алексей Бердников пишет романы в стихах, один из которых - “Жидков” - в 99-м увидел свет (издательство “Просодия”, похоже, лишь для этого предприятия и было создано), ошеломляя своим колоссальным объемом и тем, в каких формах он написан: октавы вперемежку с самыми сложными сонетными сооружениями (что-то еще покруче короны, не говоря уж о венке). Владимир Пальчиков осуществил сто палиндромических сонетов (издательство “Новый ключ”, 1999), книга называется “О купавы торк”. Судить о той и другой работе попросту не берусь, мне такое не по силам. Их опыты - по крайней мере пока что - адресованы скорее филологическому оку, что и происходит, в частности, с Пальчиковым, о котором рассуждают, например, итальянские слависты (плюс Вознесенский). Пока мы делаем вещи, клепаем стишки, строчкогонствуем, эти безумцы просят потесниться Данта или Хлебникова. Их священное безумие - перво-наперво колоссальный труд. Они герои труда. Кираиванова тоже труженица, но не такая уж. Нет у нее ошеломительных домашних заготовок. У нее школа. К слову, о школе. У моряков загранплавания в советскую пору это понятие - школа - означало на жаргоне нечто вроде нынешнего челночничества: брался товар за бугром, продавался здесь, на то и жили. Призрак торговли, товарность стихов, их встроенность в общий стилевой контекст, непременная, например, античность или религиозность - такова школа с этой стороны. За эти десять-пятнадцать (хронология и периодизация плывут) последних лет произошел полный цикл, присущий любому поэтическому периоду в целом и почти каждому поэту в частности. Буйная молодость перегорела, пережгла себя лет пять-семь назад - там остались вызов социуму (а порой и всему мирозданию), деконструкция стиха, его выброс в иррегулярность, дисметрия, разгул рифмоида, ментальные теракты, эмиссия слов, языковая нетерпимость, etc. Стих ныне - как общее достояние - отмечен крепконогостью, уверенностью в себе, преимущественным тяготением к регулярности и смыслу. Впитав всех близких предшественников от Бродского и лианозовцев до куртуазников и неоавангардистов, стих направился дальше. Хиханьки да хаханьки выглядят анахронизмом. Наращивает объемы открытая поэтика. Она не исключает утаек, заначек, тайных ящичков с “секретами мастерства”. Но остается и темниловка, видимость загадки, имитация глубины. Если не фальшак, то новодел. Мандельштамовские звенья опускаются по умыслу, с расчетом. Такой способ стихосочинительства имеет право быть. Но лирика тут ни при чем. Новый поэт штучен. Его немного. Другое дело, что калейдоскопичность времен плодит певцов сама по себе, и в итоге получается - много. Поскольку минувший год связан с именем Пушкина, уместно привести могослойную мысль С. Бочарова из его статьи “Заклинатель и властелин многообразных стихий” (“Новый мир”, № 6): “...позволю себе сослаться на суждение С. С. Аверинцева, недавно опубликованное: “Пушкин стоит на переломе отношения к античности как к образцу и как к истории, отсюда - его мгновенная исключительность. Такова же и веймарская классика””. С. Бочаров продолжает: “Пушкин и веймарская классика - это сближение мы находим в работах покойного А. В. Михайлова. Для веймарской классики и для Пушкина античность была ж и в о й, она “еще не кончилась к этому времени”, как говорит Михайлов, она, конечно, далекое прошлое, но лишь чисто хронологически, по существу же она - “всегда рядом”. <. . .> Та самая исключительность Пушкина, выводящая его из историко-литературного ряда и составляющая ядро пушкинского мифа. Но - мгновенная: потому что этот момент пребывания-равновесия “на переломе”, на гребне столь большой культурной волны - мгновенен”. Вот как стоит вопрос. Пушкин - исключителен, но мгновенен. Думается, Серебряный век в одной из своих задач был небезуспешной попыткой вернуть и остановить это мгновение, развернуть его до параметров - если таковые есть - вечности. Нынешная вторая попытка * того же самого предпринимается в условиях совершенно другого исторического, а стало быть и культурного времени, в корне отличающегося от тех золотых и серебряных времен. Тут попал в точку дебютант Б. Рыжий (о нем - далее), характеризуя свои стихи так: “С большею долей смеха / и культурного эха” (“Знамя, № 4 ). Культурное эхо. Эхо, а не сам первоначальный звук. Однако - чтобы не отчаиваться, достаточно перечитать пушкинское “Эхо”. Эхо - не так уж и мало. Даже много. “Таков / И ты, поэт!” Еще вчера, читая стихи, часто думалось: нет на вас Ходасевича. Учительской линейки плюс образца: лада мусикийского. Сегодня по-другому. Кто преодолел литинститут, то есть школу? Еще
не музыка, но дрожь,
На
горизонте черный конь,
Но
кровь надежно заперта,
Алексей Тиматков. Я такого поэта не знал, пока не натолкнулся на рукопись “Соляной столб”, пришедшую на Антибукер-99. Выяснилось, что Тиматков - участник группы “Алконостъ”, одноименный журнал которой существует уже 10 лет. Процитированное стихотворение - из № 1 (43). Присутствие Ходасевича в этих стихах меня никак не смущает - напротив, радует. У Тиматкова - свое зрение, своя пластика и острейшее предощущение судьбы. Между прочим, алконостовцы вполне самоиндентифицируются: Евгений Лесин попросту пародирует Владислава Фелициановича,чье “Люблю людей, люблю природу...” на новый, совсем не мусикийский, лад звучит так: “Люблю запой, люблю похмелье...” Что происходит? Существует журнал “Комментарии”, стихов там мало, но я о другом: журнал возник как осознанная площадка маргинальной мысли, в том числе художественной. Там я впервые встретил имя Юрия Соловьева. Он из Брянска, ему 30, окончил (преодолел) литинститут. Теперь он в “Алконосте”. Пишет сонеты, рассуждает так: “Я проживаю времена несмело, / почти не побывав во временах”. Речь, разумеется, о предпочтительном пребывании в вечности. Так обочина перемещается в центр. Думаю, “Алконостъ” еще скажет о себе, но боюсь, это произойдет тогда, когда он - как группа - рассыплется в силу общего закона поэтической индивидуализации. Тогда мы и услышим те имена, которые сейчас вряд ли стоит унижать перечислительностью. Говоря о литинституте, я не имею в виду Литературный институт им. А. М. Горького как таковой, хотя некоторые из названных поэтов так или иначе привязаны к нему по судьбе и по обстоятельствам. Повторяю: речь о школе, о сумме нормативной технологии, о ее рамках, несущих в себе, помимо прочего, и железо регламента, несвободы. Свобода - это лучшее, чего достигла современная поэзия. Собственно, свободой она и порождена. Да, есть разница между словом и временем, но нас постигло время, беременное спервоначалу прежде всего словом. Забудем ли, что все то, что сейчас происходит, началось революцией газет? Как и в случае с Тиматковым, абсолютной новостью оказалось появление (возможно, на авансцене; поживем - увидим) лихого человека с Урала Бориса Рыжего, которому тоже 25 лет. Его выступление (знаменская подборка) названо так: “From Sverdlovsk with love”. Он нас любит. Но больше, наверно, он любит своих сверстников, однокашников, земляков, большинство из которых, если верить их поэту, теперь пребывает - в земле, на безымянном кладбище. Ножи, наркотики, дискотека, ринг - вот его приснопамятно-виртуальный Sverdlovsk, “где живы мы, в альбоме голубом, / земная шваль: бандиты и поэты”. От его выступления веет намеренной дебютностью, то есть риторикой, хотя он уже печатался и в “Звезде”, и в “Урале”, но этот риторический вызов - вполне романтического склада, опять-таки почище Пахмутовой, только наоборот, ибо здесь взлет вдохновения вызывается причинами, например, такого порядка: “Когда менты мне репу расшибут...” Б. Рыжий (похоже на псевдоним) провоцирует на ярлык типа “инфантилизм”, но я-то думаю, что это - гремучая смесь гусарско-партизанского Дениса Давыдова с Багрицким (“Нас водила молодость...”), а по стиху, краткому, стремительному, осмысленному, и даже по уличному автогерою он больше смахивает, скорей всего сам того не ведая, на... раннего Шкляревского (“я - молодой и сильный враг / твоей тоски, твоей печали!”). Молодой волк. Маска, конечно. Однако это весьма убедительно: Выхожу
в телаге, всюду флаги.
Так что всякая свобода, как и всякая новизна, возникает не на голом месте, даже если у нее плохая память, а чаще всего именно так и бывает. Но смысл момента, о котором я говорю, как раз в том, что к нашей свободе возвращается память. Началось это возвращение - в рассматриваемое время - не сегодня. Напомню: Кибиров - “Памяти Державина”, Амелин - “За Сумароковым с победною оливой”, нынешний дебютант Борис Рыжий - у него такой ряд: “Денис Давыдов. Батюшков смешной. / Некрасов желчный. Вяземский усталый”. Можно было бы повторить вс |